— Вырастай поскорее — и пожалуйста. К тому времени машин станет еще больше и управлять ими будет легче. Но и тогда земля для человека все равно останется матушкой, кормилицей, а хлеб — батюшкой.
— Потому что они — самые важные.
— Ну, я вижу, вы все хорошо поняли. А теперь пойдемте в дом. Хлеб наш насущный должен уже испечься.
Когда мы вернулись, булочки и в самом деле были уже вынуты, и мы сели пить чай с ними. Всего их было четыре — каждому по одной.
Прямо сказать, на вид наши булки были не очень-то взрачные: и не такие белые, как московские, и не такие пышные и подрумяненные. Все это так. Но Любашка, едва откусив, уже заявила, что никогда еще не едала таких вкусных булок, и мы дружно согласились с ней.
— А нашим помощникам тоже надо дать отведать, — догадалась Любашка. — Они старались.
Каждый из нас дал но кусочку Кутенку, Рыжику и Чудаку — они этого вполне заслужили.
— Ну, теперь-то ты будешь знать, где и как растут булки?
— Да, теперь я все знаю, — серьезно ответила Любашка. — Поле, лес, а за ним — опять поле. Земля — матушка… Я много узнала за лето!
На сей раз дочка не хвастала. Ведь она была в том возрасте, когда человек, еще не зная почти ничего, уверен, что знает все. Это потом только, узнав многое, человек начинает понимать, как мало он знает…
Пока мы пили чай, прошел слепой, сквозь солнце, дождь, и умытые им деревья и травы и все кругом теперь ярко, сочно блестело. И над всем этим чистым, сияющим миром — огромная, в полнеба, стояла радуга. Один конец чудесной семицветной дуги тонул далеко-далеко за лесами, другой опустился в голубую излучину Истры.
— Вот бы добежать! — У Любашки даже голос дрогнул и прервался от восторга перед увиденным.
— Это очень далеко.
— Что ты! Совсем рядом… Никита, побежали!
Не отводя глаз от неба, они схватились за руки и побежали.
Я не стал их отговаривать, потому что и сам в детстве бегал за радугой. Правда, мне так ни разу и не удалось добежать, радуга всегда оказывалась дальше, чем я думал. Но это мне не удалось, а им-то, может, и удастся…
Любашка с Никитой бежали по мокрой траве, а высоко в небе над ними семицветными воротами в чудесный мир сияла радуга.
1962Я вас любил: любовь еще быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Пушкин
Иногда мне начинает казаться, что живу я не так, как надо, как следовало бы, как мечталось, наконец.
Правда, я тут же утешаю себя тем, что юношеские мечты — это юношеские мечты, а жизнь есть жизнь, но легче от этого мне не делается.
Впрочем, каждый ли из нас знает, что это за штука: жить, как надо?!
До недавнего времени я думал, что знаю, думал, что живу правильно.
И вот какой-нибудь месяц назад… Однако же, чтобы вы меня лучше поняли, начинать нужно, пожалуй, не с конца, а хотя бы с середины…
Поезд замедлил ход, остановился, и вагоны, набежав друг на друга, выжали на дощатую платформу десятка два пассажиров. Большинство из них, похоже, были местными жителями — не теряя времени, они уверенно, деловито зашагали от поезда, кто на вокзал, кто в обход его, прямо к поджидавшим машинам и подводам.
Я один, пожалуй, шел не спеша, твердо уверенный, что меня здесь никто не встречает.
Светлое, легкое здание вокзала и окружающие его постройки — все сияло еще не успевшей померкнуть свежестью, новизной. Дорогу сюда провели недавно. Еще каких-нибудь пять лет назад на этом месте шумела тайга.
Внутренняя планировка вокзала была удобной, умной и, как любил говорить один из моих учителей профессор Россинатов, целенаправленной. Разве что балкончики в зале ожидания выглядели лишними. Я вообще не люблю балкончиков внутри зданий.
Еще проходя перроном, я заметил, как кое-кто из приехавших то ли с удивлением, то ли просто с любопытством оглядываются на меня. Теперь, мельком увидев себя в зеркале, я понял, в чем дело. Мое светлое и легкое, на рыбьем, или, как мы теперь говорим, синтетическом меху, полупальто, шляпа и щеголеватые туфли на тонкой подошве, резко выделяясь среди добротных демисезонов, ватников и кирзовых сапог, выдавали меня за человека явно нездешнего, приехавшего в эти края впервые. Я и сам уже успел пожалеть, что среди моих московских друзей не нашлось никого, кто бы посоветовал мне одеться потеплее. В Сибири в апреле еще холодновато.
В глубине просторной площади за вокзалом высились столетние, уцелевшие от вырубки деревья, между ними росли молодые саженцы — сквер не сквер, но что-то в этом роде. По ту и другую сторону сквера и далее на всю ширину огромного распадка до темневшей на холмах тайги тянулись стройные ряды аккуратных чистых домов, образуя тоже просторные, как проспекты, улицы. Похоже, и площади и улицы спланированы были как бы навырост: вчерашний поселок ныне превращается, если уже не превратился, в город и скоро кажущийся несколько пустынным простор улиц и площадей придется как раз впору.
Я пересек площадь, подошел к скверу. В тени молоденьких березок и тополей кое-где еще виднелся снег, а на влажно блестевших ветках уже обозначились набухающие, готовые вот-вот раскрыться, почки. Горьковатый дух хмельно, беспокойно щекотал ноздри.
Вдруг откуда-то сбоку выкатился мяч, а следом за ним такой же круглый, как мяч, притопал краснощекий карапуз. Я придержал мячик, не дав ему укатиться на мостовую.
— Говорила тебе, не кидай в ту сторону.
Я резко обернулся: голос показался мне знакомым. По дорожке быстро шла молодая женщина в пальто нараспашку.
«Не может быть!!»
— Спасибо вам…
— Валя?! — Я все еще не верил своим глазам.
Женщина вздрогнула, будто кто ее ударил в грудь, рванулась ко мне и тут же остановилась.
— Как ты сюда… как ты здесь очутился, Виктор?
То же самое я хотел бы спросить у нее. Но зачем? Разве это имело какое-то значение?
— Ищу гостиницу, — сказал я первое, что пришло в голову.
— Какую гостиницу?.. Ах, гостиницу! Так она еще только строится.
— Строится? Что ж, и то хорошо.
— Можешь… — Валя замялась на секунду, — можешь у нас остановиться. У нас две комнаты.
— Ну нет. Я сюда не на день и не на два.
— Так не на вокзале же ночевать!..
Мы говорили еще какие-то слова, хотя каждый из нас знал, что думаем мы в эту минуту совсем о другом.
— Жарко! — сказала Валя, сняла пальто и кинула его на руку.
Пробившееся сквозь облачную завесу солнце и в самом деле слегка припекало. Но никакой жары, конечно, не было. Просто пальто у Вали было сшито мешковато. Без него она сразу стала и выше ростом и стройнее.
— Пошли, мама! — позвал мальчик. Язык его еще плохо слушался, и вместо «пошли» получилось «посли».
— Да, конечно, — словно бы спохватилась Валя. — Чего стоять. Мы тут недалеко живем.
Она взяла сына за руку, и мы пошли вверх по улице.
Влажно искрился под солнцем местами сохранившийся ноздреватый снег, сверху навстречу нам бежали говорливые ручьи.
Трехэтажный дом. Отдельная квартира из двух комнат.
Парнишка с ходу же взялся за починку своего экскаватора, а мы с Валей разделись и сели за стол, накрытый простенькой скатеркой.
Валя то положит руки на стол, то уберет их, проведет ребром ладони по заглаженной складке на скатерти, подергает ее за кисти. Глядеть на меня она не смеет, стесняется, как и четыре года назад. Взглянет, и, если встретится с моими глазами, тут же опускает свои.
Ее по-прежнему нельзя назвать красивой, но что-то будто подчеркнулось в ее облике, а что-то стушевалось, сделалось незаметным. Сгладилась резкость, угловатость движений. Черты лица стали мягче, хотя и не потеряли своей определенности. Обнаженные до плеч руки, хранившие, как и раньше, нежную, даже на вид прохладную кожу, налились ровной красивой полнотой. Косы, забранные в плотный высокий пучок, открывали маленькие уши и гладкую, без единой морщинки шею.
Мы сидели, пожалуй, слишком близко друг к другу. Стоило мне протянуть, даже просто выпрямить руку — и я бы коснулся Валиного локтя с мягкой ямкой под самым сгибом. Мог бы достать до такой же милой ямки на щеке; когда Валя улыбается — у нее веселые вмятинки на щеках образуются. Когда-то я впервые и поцеловал ее в эту самую вмятинку…
Я отодвинул стул, достал сигареты.
— А ты мало изменился. Как был.
Валя открыто глянула на меня и, тут же смутившись, наклонилась над столом. Ее сильная грудь легла на край стола и белыми полумесяцами выступила над вырезом платья. Валя заметила это, резко выпрямилась. Темный румянец ударил ей в виски, а оттуда жарко растекся по всему лицу. Мне почему-то очень понравилось, что Валя не разучилась краснеть. Я вообще люблю застенчивых людей. Я убежден, что только очень чистые и честные, словом, очень хорошие люди способны по-детски трогательно краснеть и не только в пять, но и в тридцать пять и в пятьдесят лет.